Чистенький старичок Кешин, бросив работать, присел на обрубок дерева и засмеялся мелким, всхлипывающим смехом, восклицая:
— Ах ты, шутило, глядите-ко, ловко как!
Из окон дома высунулись серые измятые рожи, на двор вышли встрепанные, полуодетые люди, все улыбались, разглядывая Тимку, вслушиваясь в его пение, а он покачивался, ковыляя вокруг большой дубовой бочки, и пел, ловко и гулко постукивая молотком:
Я курноса и ряба,
Маленького росту…
— Чтоб те разорвало, окаянный! — крикнула какая-то огородница.
Это искреннее восклицание вызвало всеобщий восторг слушателей, все захохотали, и на грязном дворе стало необычайно весело. А тут еще из-за Панинской рощи над полями орошения взошло солнце и зажгло ярким огнем выгоревшие стекла окон дома и парников.
В воздухе повеяло праздником; на дворе оживленно заговорили, и, вероятно, кое-кому показалось, что родился новый день, приятно непохожий на все прожитые.
— Вот — жулик! — говорит дьякон, с восхищением разглядывая Тимку. — Кешин! Где ты достал такого?
— Сам пришел, — сказал старый бондарь, усмехаясь и поглаживая усы.
А с крыльца раздался сердитый хозяйский вопрос:
— Чего это вы ржете?
Там стоял Хлебников, маленький, толстый, в сером пальто, похожем на арестантский халат. Его рыжеватые брови вздрагивали, как всегда, когда он был не в духе, пальцы рук, сложенных на животе, быстро шевелились.
Тимка разогнулся, взглянул на него овечьими глазами и дерзко запел:
Посмеялся мой подлец
Над клятвами своими!
Он — с одной мне изменил,
Я ему — с троими!
Снова все дружно захохотали, даже огородницы ответили на этот хохот слабеньким, смущенным эхом.
А Хлебников круто повернулся и ушел в сени, громко сказав:
— Урод.
Вскоре стало ясно, что Тимка привлек к себе внимание всех жителей дома Хлебникова, — внимание, за которым чувствовалась даже как будто симпатия к некрасивому певцу.
Вечерами, когда жители, по обыкновению, собирались у ворот посплетничать до ужина и до сна, дьякон просил Тимку:
— Ну-ко, спой чего ни то сурьезное!
— Какое — сурьезное? — спрашивал Тимка.
— Ну, сам знаешь, — пояснял дьякон.
Хромой, прикрыв глаза, запевал удивительно чистым и высоким голосом:
Два разбойничка вдоль Волги идут,
С камня на камень попрыгивают…
Это выходило у него очень хорошо, как-то так, что все понимали: разбойники — добрые, веселые ребята!
А навстречу им — молоденький бурлак,
Он идет, горюн, прихрамывает.
Бурлак — замученный такой, лицо тупое, глаза сонные, — без надежд парень.
— Хорошо поет, — говорит актриса Орлова, опуская долу свою седую, лохматую голову.
— Молчи, — советует дьякон, и все слушают безмолвно, неподвижно.
Заходит солнце, в поле, на холмах мусора, лежат красивые отсветы зари, раскаленно сверкают куски жести, стекла. Висят над полем пурпуровые клочья облаков, вдали синей тучей приникла к земле роща. Тихо.
Хромой стоит, прижавшись спиною к верее ворот, его смешное лицо как-то вытянулось, расправилось, стало приятнее; его глаза прикрыты, он закинул длинные свои руки за шею, выставив локти, выгнув грудь, он поет удивительно легко, точно жаворонок.
Бурлак говорит разбойникам:
В белом свете — ни души у меня,
Только две сестрицы родные,
Одна сестра — моя горькая Нужда,
А другая — Недоля моя!
— Ишь ты, — вздыхает дьякон, а Орлиха снова бормочет:
— Хорошо, очень хорошо!
Тимка не обращает внимания на сочувственный шёпот, он, кажется, готов петь до утра.
Когда он кончил песню, дьякон сказал, почему-то очень сурово:
— Что же ты, дурачина, обручи набиваешь? Тебе надобно в хор поступать…
Тимка позевнул и отозвался:
— Сопьешься там. Певчие пьют завсегда.
— Имей характер! С таким голосом нельзя дурака валять. Учиться надо.
— Так я — учусь, — равнодушно сказал Тимка. — В воскресную школу хожу по праздникам. Там нас барыня учит, Марья Тимофеевна, так у нее голосище — куда лучше моего. Я перед ней — котенок!
Он говорил о барыне с оживлением, которое трудно было предполагать в нем, но его никто не слушал, кроме старика Кешина, — старый бондарь, сидя на лавке, разглядывал подмастерья озабоченно и серьезно, точно вещь, которую собирался купить. Вдруг над головою Кешина распахнулось окно, и раздался голос Хлебникова:
— Вы что же, братия, забыли, что теперь идет час всенощной службы, ведь ныне — суббота. Невежи, бесстыжие рожи! Я молиться встал, а у вас тут… а ты, парень, ая-яй! Не зря тебя господь наказал, болвана…
Окно с треском захлопнулось, все молчали.
— Хозяин? — спросил Тимка.
— Хозяин, — сказал дьякон, а Орлиха прибавила, искривив суровое свое лицо:
— Богомолец наш.
— Пойду спать, — объявил Тимка и спокойно, не спеша, ушел во двор.
— Талант, — тихонько сказала Орлиха вслед ему и шумно вздохнула.
Вокруг — очень грустно; поле, засоренное разным хламом, вонючий овраг, вдали — черная роща и нефтяные цистерны, всюду протянулись бесконечные заборы. Кое-где сиротливо торчат ветлы и березы.
Ни одного яркого пятна, всё выцвело, слиняло, небо испачкано дымом химического завода, а в центре этой бескрасочной жизни — грязный, полусгнивший дом Хлебникова; у ворот его молча сбились тесной кучей отжившие люди.
Тимка быстро подружился с огородницами, и бойкие, бесстыжие бабы, окружая его, точно овцы пастуха, относились к нему с чувством, близким к почтению. Забавно было видеть, с какой завистью они заглядывали в рот ему, когда он пел свои хорошие песни. Их старшая, костромичка лет пятидесяти, крупная и сильная, с кумачным лицом и наглыми глазами, просила его певуче, слащаво: