— Прибудем домой — развернем дела! Эх, Марья, сильно развернем!
Огненнокрылое солнце летит к западу, облака гонятся за ним и — не успевают, оседая снежными холмами на черных ребрах гор.
…Я шагаю не торопясь по мягкой серой дороге между высоких — по грудь мне — хлебов; дорога так узка, что колосья опачканы дегтем, спутаны, поломаны и лежат в колеях, раздавленные.
Шуршат мыши, качается и никнет к сухой земле тяжелый колос; в небе мелькают стрижи и ласточки, значит — где-то близко река и жилье. Глаза, блуждая в золотом море, ищут колокольни, поднятой в небо, как мачта корабля, ищут деревьев, издали подобных темным парусам, но — вокруг ничего не видать, кроме парчовой степи: мягкими увалами она опускается к юго-западу, пустынна, как небо, и так же тиха.
В степи чувствуешь себя, как муха на блюде — в самом центре его, чувствуешь, что земля живет внутри неба в объятии солнца, в сонме звезд, ослепленных его красотою.
Вот оно — большое, рдяно-красное — далеко впереди на синем краю неба важно опускается в белоснежные бугры облаков; колосья осыпаны розовой пылью заката, васильки уже потемнели, и в предвечерней тишине ясно слышишь всё, о чем поет земля.
В небе веером раскинуты красные лучи, один из них касается моей груди и, точно жезл Моисея, вызывает к жизни горячий поток мирных чувств: хочется крепко обнять вечернюю землю и говорить ей певучие, большие, никем не сказанные слова.
Посеяны звезды в небе, и земля — звезда; посеяны люди на земле и я среди них, чтобы бесстрашно ходить по всем дорогам, видеть всякое горе, всю радость жизни и вместе с людьми пить мед и яд.
…Есть хочется, а в котомке с утра — ни кусочка, это мешает думать и несколько обидно. Такая богатая земля, и так много сработал на ней человек, а кто-то голоден…
Вдруг дорога повернула в правую сторону — распахнулась стена хлебов и открыла степную балку, по дну ее вьется голубая река, новый мост висит над нею, отраженный в воде, — мост желтый, точно из репы вырезан. За мостом приникли к пологому угорью семь белых хат, на угорье — левада, высокие осокори бросают на деревню длинные пушистые тени, стреноженный конь ходит между серо-серебряных стволов, взмахивая хвостом; густо веет дымом, дегтем, моченой коноплей, кудахчут куры и устало плачет ребенок — сейчас он заснет. Если бы не эти звуки, можно думать, что всё в балке наскоро, но умелою рукой написано ласковыми красками — они уже поблекли на солнце.
В полукруге хат — криница, рядом с нею — красная часовенка, узкая и высокая, она — точно одноглазый сторож. Наклоняется к земле, поскрипывая, длинный журавль; баба, вся белая, черпает воду, подняла вверх голые руки, вытянулась, и кажется, что сейчас взлетит на воздух, легкая, как облако.
Около криницы блестит черная грязь, точно измятый бархат; двое молодцов, лет пяти и трех, оба бесштанные, заголившись по пояс, молча тискают грязь желтыми ногами, точно желая вмесить во влажную массу красный блеск солнца. Эта добрая работа очень занимает меня, я смотрю на солидных мальцов сочувственно, с живым интересом — солнце и в грязи на своем месте, чем глубже в землю проникнет оно, тем лучше и земле и людям!
Сверху — всё словно на ладони. Семь хат на хуторе — не найдешь здесь никакой работы, но — приятно будет поболтать вечерок с добрыми людьми. Иду на мост, полный задорного и веселого желания рассказывать людям разные чудесные истории, — ведь это необходимо для них, как хлеб.
Из-под моста встречу мне — точно кусок земли ожил — поднялся крепкий, давно нечесанный, небритый человек в широких синих штанах, в раскрытой холщовой рубахе, серой от грязи.
— Добрый вечер!
— И вам. Где идете?
— Это какая река?
— Это? А Сагайдак же…
На его большой круглой голове буйно вьются полуседые кудри, усы коротко подстрижены. Маленькие глаза смотрят зорко, недоверчиво и, видимо, считают количество дыр и заплат на моей одежде. Вздохнув глубоко, он вынул из кармана глиняную трубку на камышовом чубуке, прищурив глаз, внимательно посмотрел в черную ее дыру и спросил:
— Спички есть?
— Есть.
— А табак?
— И табаку есть немного.
Он подумал, глядя на солнце, утопающее в облаках, потом сказал:
— Дайте ж мне табаку! Спички я тоже имею.
Закурили. Положив локти на перила моста, он оперся спиною о брус, долго пускал в воздух голубые струйки дыма, принюхиваясь к ним. Сморщил нос, сплюнул.
— Московской табак?
— Роменский, Рыморенка.
— Ого, — сказал он, расправив морщины на носу, — добрый табак!
Неловко идти в хату прежде хозяина; я стоял рядом с этим человеком и, ожидая, когда он кончит свои неторопливые расспросы — кто я, откуда, куда, зачем, — немножко сердился на него: хотелось поскорее знать, чем встретит хутор.
— Работа? — цедил он сквозь усы. — Ни, работы нема. Какая ж теперь работа?
Отвернулся и сплюнул в реку.
На том берегу, важно качаясь, шла гусыня, за нею желтыми шариками пуха катились гусенята; две девочки провожали их, одна — в красном платке и с прутом в руке — побольше гусыни, другая — такая же, как птица, белая, толстая, косолапая и важная.
— Юфим! — надрывно кричал невидимый голос.
Человек качнул головою и одобрительно сказал:
— Вот глотка!
Потом стал шевелить пальцами черной потрескавшейся ноги, долго разглядывал обломанные ногти и наконец спросил:
— Мабудь, вы — письменный?
— А что?
— То, коли письменный, може, почитали бы книгу по покойнику?
Видимо, ему понравилось это предложение — веселая рябь прошла по его плюшевому лицу.