Мысленно ухожу из хаты в степь и смотрю оттуда на это жилье, затерянное на огромной земле: прижались к ней хатки, окна их слепы и черны, а в одном чуть мерцает над головою умершего человека плененный им огонь…
Это сердце, переставшее жить, — всё ли, о чем думало оно при жизни, сказано им на земле, бедной мыслями сердца? Я знаю, что умер маленький, обычный человек, но — думаю обо всей работе его, и она мне кажется поражающе большой… Вспоминаются недозрелые измятые колосья в колеях степной дороги, ласточки в синем небе, над золотою парчой хлебов, степной коршун, застывший в пустоте, над широким кругом земли…
Слышен свист крыльев — тень птицы мелькнула на светлой зелени двора, поседевшей от росы.
Перекликаются петухи — их пятеро, проснулись гуси, мычит корова, и уже где-то скрипит плетень.
Я думаю о том, как уйду в степь и буду спать там на меже, на земле, сухой и теплой; дьячок — спит у ног моих, лежа вверх грудью, широкой, точно у битюга. Огненные волосы — как сияние вокруг головы, красное толстое лицо сердито надулось, рот открыт, и усы шевелятся. Руки у него длинные и в кистях — как лопаты.
Невольно думаешь о том, как этот мощный человек обнимает женщину, — вероятно, всё ее лицо тонет в бороде и она смеется от щекотки, закидывая голову назад. Сколько у него может быть детей?
И так неприятно, обидно знать, что этот человек носит горе в своей груди, — радостям надо бы жить в ней!
В дверь смотрит кроткое лицо старухи, а в окно — первый солнечный луч.
Над рекою, шелковой и светлой, курится прозрачный туман, деревья и травы переживают тот странный момент напряженной неподвижности, когда ждешь, что вот сейчас они, вздрогнув, запоют, заговорят понятными душе голосами о великих тайнах своей жизни.
— Такой хороший человек, — шепчет старуха, жалобно глядя на огромное тело дьячка.
И, точно читая книгу, невидимую мне, она тихо и просто рассказывает историю о жене его.
— Согрешила она с одним человеком, а они заприметили это да и навели его, мужа, на них, а после засмеяли ее да и Демида, за то, что он ей простил грех. Она, с того смеха над нею, удавилась в чулане, а он вот непробудно запил… Уже второй год это, и скоро его сгонят с места. Мой не пил много да всё уговаривал его: «Ой, Демиде, не поддавайся людям, живи просто, они — свое, а ты — свое…»
Из маленьких тусклых глаз текут мелкие слезы и тают в припухших морщинах оплаканных щек. Маленькая голова трясется, как увядший лист осенью, — нельзя смотреть в это кроткое лицо, измятое старостью и печалью! Я ищу в душе — что бы сказать утешительного этому человеку? Не нахожу ни слова и чувствую себя обиженным.
Вспоминаются давно прочитанные где-то странные слова:
«Слуги богов не должны стонать, но смеяться, ибо стоны причиняют скорбь людям и богам».
— Мне надобно идти, — говорю я смущенный.
— О?
Ее восклицание торопливо, как будто она испугана моими словами, неверной рукою она шарит в юбке, и темные губы ее безмолвно шевелятся.
— Мне не надо денег, хозяйка, дайте хлеба, коли есть…
— Не треба — гроший? — переспрашивает она недоверчиво.
— А на что они мне?
— Ну, як хочете, — соглашается старуха, подумав. — Як хочете… Тоди — спасиби вам!
…Предо мною в синем небе улыбается солнце, хвастливо распустив над землею павлиний хвост своих лучей.
Я ему подмигиваю: знакомо оно мне — пройдет часа два времени, и его улыбки будут жечь, как огонь. Но пока мы друг другу нравимся; я иду меж хлебов и пою песнь ему, владыке жизни.
Неприступный естеством,
Приступен мне быв,
В мене облекохся,
Все мое естество осветли
И своим вознесением возведе мя
Превыше всякого начала и власти!
…Будем жить просто: они — свое, а мы — свое!..
Прошла по полям весна, оставив за собою голубые следы — лужи талого снега; расковала речку Студенец, бежит речка мимо села Тулунги, закидывая на черный масленый берег цепкие волнишки, смывая сухие стебли подсолнухов, — в мутной воде кувыркаются мохнатые комья корней.
Тепло вздыхает ветер, стремясь за рекой, покрывая воду золотистой рябью; на берегу покачиваются таловые кусты, распуская почки, некоторые уже раскрылись, — на солнце трепещут желтоватые мотыльки новорожденных листьев.
Над бархатом черных полей, над серебряными пятнами луж стоит голубоватый парок, — влажное дыхание оттаявшей земли. Круг земной свободен, широк, уютно накрыт шатром небес; над селом и полями царствует апрельское солнце, — небо расцвело огненным цветом. Полдень; тепло и радостно.
За рекою, на взгорье, празднично высветлилось богатое село; на одном его конце встала в небо колокольня, — плавится на солнце золоченый крест; на другом, красивой булавою, поднят минарет мечети. Вокруг колокольни вьются белые голуби — точно веселый звон превратился в белых птиц. В селе тихо и пусто, — только голуби да колокольный звон, а люди ушли навстречу иконе богоматери, — ее несут в город из древнего монастыря за тридцать верст от Тулунги.
Трое рослых татар, с заступами в руках, молча уравнивают упругую землю — съезд к парому. Один возится на самом пароме, расковыривая ломом доски, еще один — мешая ему — метет паром измызганной метлой, ими тихо командует статный юноша в лиловой тюбетейке — у него очень белое лицо, большие грустные глаза и ярко-красные губы. Я сижу на скамье у ворот постоялого двора, любуюсь тихо-умной работой татар, голубями, — на душе у меня удивительно хорошо, точно я сам сделал всё это: солнце, небо, землю и всё, что на ней. Недурно сделал и тихонько радуюсь.