Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917 - Страница 73


К оглавлению

73

Уже все собрались и сообщили друг другу городские новости, — новостей мало, и они ничтожны: губернаторша сказала дерзость прокурору, супруг ее снова, по привычке, превысил пределы своей власти, купцы в думе наговорили чепухи по школьному вопросу, богатый мельник Самородов избил сноху, застрелился земский статистик, доктор Дубков снова развелся с женой.

Теперь философствуют о народе, государстве; начальственно звучит голос самоуверенного Ляхова:

— Когда пред нами откроется свободный путь к сердцу народа…

— Кто же откроет вам этот путь? — насмешливо перебивает речь Асеев, маленький, горбатый инженер с глазами великомученика.

— История!

Дама, изящная, как статуэтка на подзеркальнике, спрашивает Ляхова:

— Вы читали «Скучную историю»?

Я смотрю на нее с досадой и думаю:

«У вас, сударыня, слова рождают мысли, а не мысли слова…»

Асеев, закуривая папироску, говорит тихонько:

— История — это мы, люди…

Как у всех горбатых, лицо у него неправильное, некрасивое, в профиль оно кажется злым. Но великолепные глаза скрашивают уродство тела, — в этих глазах неисчерпаемо много тоскливого внимания к людям.

— Странное произведение! — хрипло кричит Шамов, веселый холостяк, сытый, круглый, с лицом монгола и жадным взглядом крошечных глаз, спрятанных в мешочках жирной кожи. — Можете вы представить себе на месте чеховского профессора — Пирогова, Боткина, Сеченова?

Он выпячивает живот, победоносно взмахивая пухлой дамской ручкой, с изумрудом на пальце. Он уверен, что всегда говорит нечто неоспоримое, убийственное. Беседуют они — точно битую птицу щиплют. Ощипав Чехова, живо ощипали Бурже и выдергивают перья из Толстого.

— Все эти «скучные истории» современных писателей вызваны «Смертью Ивана Ильича»…

— Совершенно верно!

— Толстой первый поставил ценность личного бытия выше ценности бытия мира…

— Положим, — индивидуализм утвержден еще Кантом…

— У Герцена мы тоже встречаем нечто очень близкое «арзамасскому ужасу» Толстого…

— Резиньяция?

Спор разгорается, напоминая игру в карты; у Асеева больше козырей, чем у всех других.

В углу, около меня, изящная дама убеждает толстую, в золотом пенсне на глазах совы.

— Некрасов так же устарел, как Державин…

— О господи!..

— Да, да! Теперь нужно читать Фофанова.

Мне жутко и приятно, что эти люди так легко снимают ризы с моих икон, хотя я не совсем понимаю — почему они делают это с таким удовольствием? И мне почти больно, когда о Чехове говорят слишком громко, неуважительно. После «Припадка» я считаю Чехова писателем, который в совершенстве обладает «талантом человеческим, тонким, великолепным чутьем к боли» и обиде за людей. Хотя мне странно видеть, что у него нет чутья к радостям жизни. Слишком стремительно мечутся мысли в этой светлой, уютной комнате, и порою кажется, что не тревога за жизнь, за людей родит их, а — иное чувство, неясное мне.

Меня особенно удивляет инженер Асеев, — он так богат знаниями. Но иногда он напоминает мне тех зажиточных деревенских парней, которые и в хорошую погоду — в солнечный день — выходят гулять на улицу с дождевым зонтиком и в галошах. Я знаю, что они делают это не из осторожности, а ради хвастовства.

Октябрь. Слезятся стекла в окнах, снаружи дробно стучит дождь, посвистывает ветер. С громом проехала пожарная команда, кто-то сказал:

— Опять пожар!

На маленьком, капризно изогнутом диване сидит студент, новенький, блестящий, как только что отчеканенный гривенник; он вполголоса читает изящной даме сладкие стихи:


Что ты сказала мне — я не расслышал,
Только сказала ты нежное что-то.

— Позвольте, — густо кричит Тулун, огромный седой человек с длинными усами. — Хосударство требовает з нас усю енергию, усю волю и совэсть, а шо воно дае нам?

Тулун — татарин, он долго служил членом окружного суда в Литве, потом — в Сибири. Теперь — не служит, купил маленький дом на окраине города, занимается цветоводством и живет со своей кухаркой, толстой косоглазой сибирячкой. Он не скрывает своих отношений к ней и зовет кухарку «сибирской язвой». Глаза у него черные, неподвижные, остановились на чем-то и не могут оторваться, а когда он спорит — белки глаз густо наливаются кровью, и тогда глаза удивительно похожи на раскаленные угли. Он объехал всю Русь, бывал за границей, но рассказать ничего не может; говорит он странно, ломая язык, и очень похоже, что он делает это нарочно. Печатает хорошие рассказы в охотничьих журналах. Ему лет шестьдесят. Так странно, что он не нашел в жизни ничего лучше косоглазой кухарки.


Да, прошептала, а что — неизвестно,

— громко читает студент и спрашивает даму:

— Это получше Надсона, не правда ли?

Эти люди всё знают, они — точно кожаные мешки, туго набитые золотом слов и мыслей. Они, видимо, чувствуют себя творцами и хозяевами всех идей.

А вот я — не могу чувствовать себя так, для меня слова и мысли, как живые, я знаю много идей, враждебных мне, они стремятся к власти надо мною, и необходимо бороться с ними.

Я и двигаться не могу так легко и ловко, как умеют эти люди; длинное жилистое тело мое удивительно неуклюже, а руки — враждебны мне, они всегда ненужно задевают кого-нибудь или что-нибудь. Особенно боюсь я женщин, эта боязнь усиливает мою неловкость, и я толкаю бедных дам локтями, коленями, плечом. Лицо у меня — неудобное, на нем видно всё, о чем я думаю; чтобы скрыть этот недостаток, я морщусь, делаю злые и суровые гримасы. И вообще я — неудобный человек среди благовоспитанных людей.

73