— Пож-жалуйте, дорогой! Вот — спасибо! Просветитель наш, Кирилл-Мефодий! Как здоровье? На щеках у него светленькие бачки, голова похожа на глиняный горшок с двумя ручками. Входим в гостиную, — она похожа на мебельный магазин среднего качества; в ней тесно, много жирного блеска золота, много зеркал, всё очень новое, грузное, и от всех вещей исходит нежилой запах.
В гостиной меня встречает Матвей Иванович Лохов, кум хозяина, человек небольшого роста, стройный, горбоносый, с французской бородкой и задумчивыми глазами. Он — председатель местного биржевого комитета, но осанкой и манерами напоминает благовоспитанного жулика из Варшавы.
— Бонсуар, — говорит он приятным баском. — Коман ву порте ву? Тре бьен! Же осси…
И, быстро шевеля пальцами, обращается к хозяину:
— Продолжаю про осетра: эта рыба шуток не любит…
Я здороваюсь с его женой Зиночкой, дамой среднего веса, в рыженьких кудрях, бойкой и синеокой.
— Вы слышали? — спрашивает она. — Поехала я сегодня новых лошадей пробовать, а они вдруг и понесли…
Хозяин шутит:
— Тебе бы самой понести пора!
— То есть как это? — невинно спрашивает она.
— Н-ну, будто не понимаешь…
— Алор, — говорит Лохов. — Нузаллон?
Сухомяткин кричит жене:
— Катюк — готово? Хозяйка тревожно взывает:
— Анна — готово?
— Кума, — предлагает хозяин Зиночке, — айда с нами!
Но она отвечает с необоримой невинностью:
— Да ведь я же с Катей мылась!
Сухомяткин неистово хохочет, всхлипывая и крича:
— Ну и — актриса! Ф-фу ты…
Мы, трое мужчин, идем в кухню. Там у раскаленной плиты тяжело возится огромная старуха с седыми усами. Она рычит, размахивая шумовкой над головою мальчишки, одетого в саван со взрослого покойника. Мальчишка плачет.
— Это внук ее! — объясняет хозяин. — Гляди, Ефимовна, не перевари!
— Ну, что это вы, о господи! — глухим басом тревожно отзывается старуха и трижды плюет к порогу:
— Тьфу, тьфу, тьфу!
— Марфа Посадница в своем деле! — говорит хозяин, идя по двору. — В Нижний на ярмарку приглашали ее за триста рублей, — не пошла!
Вот мы в бане, освещенной двумя запотевшими фонарями, в горячем облаке пара, насыщенного запахом мяты. По липовому полу ходит на четвереньках волосатый, докрасна распаренный кучер Панфил и, задыхаясь, бормочет:
— Святы боже, святы крепки…
Сухомяткин шлепается на пол, испуганно вытаращив глаза, дергая себя за уши, и орет плачевно:
— Что же ты, чёртова голова, уморить меня хочешь? Ишь, до чего накалил, дурак, — сам лягушкой пошел…
— Же при… прие… — глухо бормочет Лохов, задыхаясь. — Это я просил…
— Это они приказали, — говорит кучер неожиданно тонким голоском. — А я — крест ищу… Лохов, вытянув руки, как слепой, идет к полку, а кум его катается по полу и визжит:
— Уй-юй-юй… Задохнешься, Матвей!
— Р-рьен! Панфил, — поддай квасом!
— Да погоди, дай придышаться.
— Рьен! — орет с полка председатель биржевого комитета и барабанит кулаками по липовым доскам.
Зверовидный Панфил плеснул на каменку ковш квасу, — из черного зева вырвалась палящая струя, белое облако пара окутало потолок, баня наполнилась спиртным запахом горячего хлеба.
— Изверг! — визжит Сухомяткин, растягиваясь на полу.
Кучер, присев на корточки, ухает, точно филин, а с полка раздается сладостный возглас:
— Ж'адор!
Но тотчас же Лохов громко зашипел и скатился на пол, широко открыв рот, испуганно вытаращив глаза.
— Что — задохся? — кричит его кум и колотит кулаками по спине Лохова.
— Мы — отроки в пещи огненной, — радостно сообщает он мне.
Лохов смотрит на него безумным взглядом, бормочет:
— Снегу… скорее!..
Кучер исчезает в предбаннике, потом является с большим тазом снега, — Лохов хватает горстями снег и яростно трет свою лысоватую голову, мускулистую грудь.
Он точно пьяный. Сухомяткин тоже ослабел, размяк и тает, поглаживая коротенькими ручками свое багровое мясо, исписанное на груди тонкими черточками волос, покрытое жемчужинами пота.
— Сердце я себе ожег, — говорит Лохов, постепенно приходя в себя.
Панфил сбивает в шайках душистое мыло, я влезаю на полок, а купцы, растянувшись на лавках, начинают философский разговор.
— Чего я не понимаю — так это стыда! Например: при одной женщине можно ходить голым, а отчего же при трех — стыдно?
Кучер фыркает в шайку, разбрызгивая мыльную пену, а Лохов солидно замечает:
— Татары да турки, наверное, и при трех не стесняются…
И приятным баском напевает:
Сюр вотр жюп бланш
Брилье ля ганш…
Они оба «придышались» и чувствуют себя так, словно рождены в этой адовой жаре. Сухомяткин, весь в мыльной пене, похож на цыпленка. Лохов неутомимо двигает пальцами, отжимая свою бородку. Пар разошелся, в бане светлее, потолок густо украшен опаловыми каплями влаги. Мигают заплаканные фонари, потрескивает булыжник в каменке.
— Жизнь, как бабу, обмануть надо, надобно уметь зубы заговорить ей, — поучает хозяин кучера. — Ты сколько девиц обманул?
— Х-хы, — хрипит Панфил, растирая ему мягкую грудь.
А Лохов ведет умную беседу со мной.
— Неправильность, какую я вижу в газете вашей, та, что вы делаете из нее окружной суд, — внушает он мне. — Вы всё — судите, а это-лишнее! Как церква должна поучать нас, так газета обязана рассказывать нам обо всем, что и где случилось. А судить — не дело попов, того меньше — газетчиков.