— Забава — это для того, чтобы забыться от забот! Вы, женщины, конечно, не можете понять… Зинаида, идем домой.
— Погоди, кум! Сейчас чай будет…
— Пора!
— Да не сердитесь вы…
— Домой рано еще, — сказала Зиночка.
— Рано? — крикнул Лохов. — Тогда я один уйду…
Он вел себя, совсем как обиженное дитя: мне казалось, что еще немного, и этот человек может заплакать. Но все-таки удалось успокоить его, и, не скрывая своей обиды, Лохов остался.
Перешли в столовую, там уже бурлил большой серебряный самовар, окуривая люстру струей пара, раскачивая хрустальные подвески.
Лохов сидел рядом со мною, рассказывая:
— Мне эта забава свыше десяти тысяч обошлась! У нас есть редкие аппараты, из Гамбурга выписаны. Я очень слежу за новостями в этом деле.
Он тяжко вздохнул и покосился на кума, который, прислонясь к Зиночке, нашептывал ей что-то.
— Над нами смеются, то есть — больше надо мной! Дескать — фокусник. Очень хорошо, пожалуйста…
— Налить еще стаканчик? — спросила его хозяйка.
— Да, пожалуйста! Благодарю за внимание ваше, — сказал Лохов, обиженно усмехаясь, и так, что нельзя было понять — хозяйке или мне говорит он.
— Все люди фокусничают, и весьма многие — вредно. А мы с кумом — безвредные! Мы, так скажу, меценаты для себя…
— Не люблю это слово, точно бесеняты, — вновь вставила хозяйка, подвигая Лохову стакан.
Он принял чай, не поблагодарив ее, продолжал:
— Иные занимаются петушиным боем, собачьей травлей или, например, содержат газеты, как ваш хозяин; некоторые стараются выказать себя с лучшей стороны, по филантропической части, чтобы получить орден, а я люблю благородную забаву, хотя она и обман.
Он говорит непрерывно, нудно, с явной обидой в голосе и всё шевелит пальцами.
Хозяйка перестала обращать на него внимание. Она с мужем слушают шёпот Зиночки, и оба, красные от смеха, фыркают, не в силах сдержать его.
— Жизнь никому не в радость, — зудит Гарри-Лохов, барабаня пальцами по моему локтю. — Жизнь требует воображения. Находясь в церкви, воображаешь себя первым грешником, может быть, самым поганым человеком, и это — приятно для души. Это — обжигает нас. В театре воображаешь себя играющим влюбленного злодея или вообще героем. Но — каждый день в театр или в церковь не пойдешь, и остается жизнь, нуждающаяся… так скажу, в пополнении.
Он закручивает свою бородку винтом и на минуту умолкает, прищурив глаза.
Я встаю, прощаюсь и ухожу… На улице лунно и морозно, под ногами сухо скрипит снег, испачканный тенями больших купеческих домов.
Иду и грустно думаю о русском человеке, — артистически умеет играть роль несчастного этот человек!
Сухой, холодный день осени. По двору тоскливо мечется пыльный ветер, летают крупные перья, прыгает ком белой бумаги; воздух наполнен шорохом и свистом, а под окном моей комнаты торчит нищий и равнодушно тянет;
— Господи, Иисусе Христе, сыне божию, поми-илуй нас…
Лицо у него заржавело, стерто, съедено язвой, голый череп в грязных струпьях; он очень под стать и грязному двору и больному дню.
Ветер треплет его лохмотья, вздувает пазуху, бьет его пылью по ржавой щеке, по уху. Нищий мотает головою и гнусаво выводит, с упорством шарманки, унылый мотив:
— Благодетели и кормилицы, милостынку, Христа ради, подайте…
— Пошел к чёрту! — кричит из окна моя соседка, девица веселой жизни, маленькая, с подведенными глазами и румянцем от ушей до зубов.
Нищий что-то урчит, ветер относит его слова, но я слышу медный звон большой монеты, упавшей на камень двора, и сердитый голос девицы:
— На, подавись, подлец!..
Странно, — в голосе ее звучит обида, хотя обижает сама она. Я живу рядом с нею третьи сутки и уже дважды слышал, как эта веселая девушка днем поет трогательные песни, а по ночам плачет пьяными слезами.
Сегодня она пришла домой на рассвете и тотчас разбудила меня возней, хриплыми рыданиями.
— Эй, сударыня! — крикнул я в щель переборки между нею и мной. — Вы мне мешаете спать…
Помолчав с минуту, она снова стала всхлипывать и трубить носом, толкая в переборку локтями и пятками, а потом начала ругать меня, тщательно выбирая самые неудобные слова.
— За что? — спросил я.
Она убежденно ответила:
— Вы все — собаки!
Но, удовлетворив себя этим, позвала меня:
— Иди ко мне!
Я не успел поблагодарить ее за любезность, ибо она тотчас же добавила;
— Нет, не ходи, не надо, а то поутру Мишка придет, так он и тебе и мне…
— Это кто — Мишка?
— Мой кредитный. Тоже сыщик.
— А почему тоже?
— Да ты — кто?
— Газетчик, писатель…
— Письмоводитель? Тоже, поди-ка, из полиции…
После этого она уснула, а утром, проснувшись, долго вздыхала, потом безуспешно училась свистать, что-то грызла — сахар или сухарь, — наконец постучала в стену:
— Сосед!
— Доброе утро…
— Чего-о?
— С добрым утром, говорю…
Она фыркнула:
— Скажите, пожалуйста, какой вежливый!.. У вас нет… ваксы?
— Нет.
— Ну, не надо… Ах, господи!
— Что вы?
— Скучно. Вас как зовут?
— Иегудиил.
— Вы разве жид?
— Нет, русский…
— Ну, значит, врете…
Поговорив в этом тоне еще несколько минут, она снова захрапела, точно ее схватили за горло, и проснулась уже незадолго до появления нищего… Проснулась и, вскочив с постели, запела веселым голосом:
Самара, ты — город богатый,
А я между тем сирота.