— Налей-ко в рукомойник воды…
Вымыла свои тонкие пальчики, аккуратно вытерла их один за другим и, взглянув в окно, сказала:
— Тает как!
Да, на припеке таяло сильно, с крыш непрерывно лились струйки воды, точно серебряные шнурки, унизанные радугой самоцветных камней. Сердце у меня тоже горело радугой и таяло.
Через некоторое время в кухню пришел хозяин и, строго взмахнув длинными волосами, погрозил мне пальцем:
— Ты, зверь! Ты что сказал Олимпиадке?
— Что она похожа на ангела, — сознался я.
— Разве можно говорить эдакое замужней женщине?
— Говорят же в книгах.
— Замужним? По башке тебя книгами надо. Ты — гляди! Она и без тебя знает, на что похожа…
Хозяин ухмыльнулся до ушей и исчез, а мне стало немножко грустно, — зачем она пожаловалась на меня? Не следовало бы…
Дня через два, приготовляя в кухне клюквенный морс, она сказала мне:
— Жалуются, что дерзок ты и упрям, — это нехорошо!
Я ждал от нее иного, вспыхнул и спросил:
— Почему — нехорошо?
— Сам должен знать.
Тогда я начал говорить всё, что думалось: а хорошели, что она молчит, когда при ней рассказывают пакости?
— Ведь я вижу, что вам стыдно слушать, — разве вы такая, как они? Они — халды, хуже пьяных прачек…
Говорил я много и сердито, а она, стоя у стола над решетом, сквозь которое протирала клюкву, смотрела на меня круглыми глазами, приоткрыв рот, точно собираясь закричать. Лицо у нее было совсем детское, в руке она держала деревянную ложку, с которой капал на стол розовый сок.
— Шш… — вдруг зашипела она, махнув на меня ложкой, — молчи! Ах, какой… да ведь если я пожалуюсь на тебя…
— Не надо жаловаться, лучше давайте убежим на Волгу! — предложил я ей.
— Что-о? Куда?
— За Волгу, в леса. Теперь — весна скоро, — прокормимся!
Она присела на лавку, спросив:
— Зачем?
— А что вам с ними жить?
И я объяснил, как умел, что готов служить ей до старости и до смерти и что со мною ей будет великолепно, — уж я позабочусь об этом!
Она засмеялась, хотя и негромко, но совершенно неуместно; засмеялась и сквозь смех сказала мне:
— Ой, господи, какой ты смешной, и как ты это… всё видишь! Что выдумал, господи… За Волгу — ох!
Вздрагивая от смеха, она ушла, а я пошел в сарай колоть дрова. Через полчаса ко мне явился хозяин и сказал мне:
— Вот что, брат: если эти твои глупости и всякая болтовня дойдут до жены, — я тебе не защита, понял?.. Ты с ума сходишь, что ли?
Оставшись один, я подумал:
«Как она доверчива — все рассказывает чужим людям!»
Наступила Пасха. Синий воздух налит весенним — гулом меди, треском пролеток по сухому камню мостовой, хмельным шумом весеннего праздника.
Отворяя дверь визитерам, я с великим трепетом ждал, когда явится она, и я скажу ей:
«Христос воскресе!»
«Воистину», — ответит она и трижды поцелует меня розовыми губами. Может быть, после этого я умру тут же, на месте, но — только бы поцеловала!
Никогда еще праздничные подачки пьяных гостей не оскорбляли меня так больно, как этот раз. Отказываться от них нельзя было. Потные двугривенные жгли мне ладонь и казались тяжелыми, как фунтовые гири.
Я был настроен, как верующий перед причастьем, я чувствовал себя способным и готовым на какой-то великий подвиг, да ведь оно — так и есть: первый поцелуй женщины — величайшее событие жизни.
Вот, наконец, приехала она. Она в синем шелковом платье, в черной тальме со множеством стекляруса, вся в каком-то тихом шелесте и блеске.
Задыхаясь, я сказал:
— Христос воскресе!
— Воистину. — ответила она и, не останавливаясь, сунула в руку мне монету величиной с крупную слезу.
Это был гривенник, старенький, стертый и с дырочкой под орлом.
Прижавшись к стене, я ошалело смотрел, как женщина, синяя и черная, подымается вверх со ступеньки на ступеньку. Я сразу разлюбил ее, — этот гривенник, как холодная секира, отсек любовь от моего сердца.
Вечером я швырнул монету, цену любви моей, в овраг, в мутную лужу снеговой воды.
…После этого я еще много любил и много получил гривенников, — стареньких и новых.
«…Однажды счастье было так близко ко мне, что я едва не попал в его мягкие лапы.
Это случилось на прогулке; большая компания молодёжи собралась знойной летней ночью в лугах, за Волгой, у ловцов стерляди. Ели уху, приготовленную рыбаками, пили водку и пиво, сидя вокруг костра; спорили о том, как скорее и получше перестроить мир, потом, устав телесно и духовно, разбрелись по скошенному лугу, кто куда хотел.
Я отошёл прочь от костра с девушкой, которая казалась мне умной и чуткой. У неё были хорошие, тёмные глаза, в её речах всегда звучала простая, понятная правда. Эта девушка смотрела на всех людей ласково.
Мы шли тихонько, бок о бок; под ногами у нас скрипели, ломаясь, срезаные косою стебли травы, из хрустальной чаши неба, опрокинутой над землёю, изливалась хмельная влага лунного света.
Глубоко вздыхая, девушка говорила:
— Как хорошо! Точно африканскея пустыня, а стога — пирамиды. И жарко…
Потом она предложила сесть под стог сена, в круглую тень, густую, как днём. Звенели кузнечики, вдали кто-то заунывно спрашивал:
Эх, зачем ты изменила мне?
Я стал горячо рассказывать девушке о жизни, знакомой мне, о том, чего я не понимал, но — вдруг она, тихонько вскрикнув, опрокинулась на спину.
Это был, кажется, первый обморок, который я видел, и на минуту я растерялся, хотел кричать, звать на помощь, но тотчас вспомнил, что делают в таких случаях благовоспитанные герои романов, знакомых мне, — разорвал пояс её юбки, кофточку, тесёмки лифа.