Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917 - Страница 92


К оглавлению

92

Когда я увидел груди её, точно две мапенькие чаши из серебра, полные сгущённого света луны и опрокинутые в сердце её, — мне жадно, до огненного удара в голову, захотелось поцеловать её. Но, сломив это желание, я стремглав бросился к реке за водою, ибо — по писанию — герои всегда, в подобных случаях, убегали за водой, если только на месте катастрофы не было ручья, заранее приготовленного догадливым автором романа.

А когда я вернулся, прыгая по лугу, точно бешеный конь, со шляпой, полной воды, — больная стояла прислонясь к стогу, в полном порядке, исправив все разрушения туалета, совершённые мною.

— Не надо, — сказала она утомлённо и тихо, отводя рукою мокрую шляпу мою…

И пошла прочь от меня на огонь костра, где два студента и статистик завывали всё ту же надоевшую песню:


Ах, зачем ты изменила мне?

— Я не сделал вам больно? — осведомился я, — смущённый молчанием девушки.

Она кратко ответила:

— Нет. Вы — не очень ловкий. Всё-таки я — разумеется — благодарю вас…

Мне показалось, что она не искренно благодарит.

Я не часто встречал её, но, после этого случая, встречи наши стали ещё реже, — вскоре она и совсем исчезла из города, а уже спустя года четыре я увидел её на пароходе.

Она ехала из приволжской деревни, где жила на даче, в город к мужу, была беременна, хорошо и удобно одета, — на шее у неё длинная золотая цепь часов и большая брошь, точно орден. Она очень похорошела, пополнела и была похожа на бурдюк густого кавказского вина, которое весёлые грузины продают на жарких площадях Тифлиса.

— Вот, — сказала она, когда мы дружески разговорились, вспоминая прошлое, — вот я и замужем, и всё…

Был вечер, на реке блестело отражение зари; пенный след парохода уплывал в синюю даль севера широкой полосою красного кружева.

— У меня уже есть двое ребят, жду третьего, — говорила она гордым тоном мастера, который любит своё дело.

На коленях её лежали апельсины в жёлтом бумажном мешке.

— А — сказать вам? — спросила она, ласково улыбаясь тёмными глазами. — Если б тогда, у стога, — помните, — вы были… смелее… ну — поцеловали бы меня… была бы я вашей женой… Ведь я — нравилась вам? Чудак, помчался за водой… Эх вы!

Я рассказал ей, что вёл себя, как показано в книгах, и что — по писанию, священному для меня в ту пору, — нужно сначала угостить девицу в обмороке водою, а целовать её можно только после того, когда она, открыв глаза, воскликнет:

— Ах, — где я?

Она немножко посмеялась, а потом задумчиво сказала:

— Вот в том-то и беда наша, что мы всё хотим жить по писанию… Жизнь — шире, умнее книг, сударь мой… жизнь вовсе не похожа на книги… Да…

Достав из мешка оранжевый плод, она внимательно осмотрела его и сморщилась, говоря:

— Негодяй, подложил-таки гнилой…

Неумелым жестом она бросила апельсин за борт, — я видел, как он закружился, исчезая в красной пене.

— Ну, а теперь — как? Всё ещё живёте по писанию, а?

Я промолчал, глядя на песок берега, окрашенный пламенем заката, и дальше — в пустоту рыжевато-золотых лугов.

Опрокинутые лодки валялись на песке, как большие мёртвые рыбы. На золоте песка лежали тени печальных ветел. В дали лугов стоят холмами стога сена, и мне вспомнилось её сравнение:

«Точно африканская пустыня, а стога — пирамиды…»

Очищая другой апельсин, женщина повторила тоном старшей и как бы наказывая меня:

— Да, была бы я вашей женой…

— Благодарю вас, — сказал я, — благодарю.

Я благодарил её — искренно».

Герой

…Уже в газетах было напечатано несколько моих рассказов. Знакомые люди снисходительно похваливали меня, предрекая мне судьбу писателя, но я не верил в эти пророчества, да, кажется, и сами пророки не обладали достаточной верой в предсказания свои.

Быть писателем, — об этом я тогда еще не мечтал. Писатель в моем представлении — чародей, которому открыты все тайны жизни, все сердца. Хорошая книга, точно смычок великого артиста, касается моего сердца, и оно поет, стонет от гнева и скорби, радуется, — если этого хочет писатель.

Нет, о счастье быть писателем я не думал, а то, что мои рассказы напечатаны, казалось мне такой же случайностью, как случайно можно прыгнуть вверх на высоту своего роста.

В ту пору я чувствовал себя очень шатко и ненадежно. Земля подо мною вставала горбом, как бы стряхивая меня куда-то прочь. Я жил в горячем тумане разноречивых мыслей, желаний, ощущений; все тропинки жизни спутались предо мною, и я не мог понять, которая моя. Я бился, как птица, попавшая в комнату, где окна светлые, но путь на волю загражден стеклами и трудно отличить их от воздуха.

В детстве и отрочестве я, должно быть, слишком много испытал горечи обид, слишком много видел жестокости, злой глупости, бессмысленной лжи. Этот преждевременный груз на сердце угнетал меня. Мне нужно было найти в жизни, в людях нечто, способное уравновесить тяжесть на сердце, нужно было выпрямить себя.

Надо быть Самсоном и — сильнее, чтобы не заели азиатские мелочи жизни. Они пьют кровь человека, точно комары; пьют и отравляют, прививая лихорадку злости, недоверие к людям, презрение к ним. Надо быть слепым Самсоном, чтобы пройти сквозь тучи ядовитой мерзости, не отравляясь ею, не подчиняясь силе ее…

Я шел босым сердцем по мелкой злобе и гадостям жизни, как по острым гвоздям, по толченому стеклу. Иногда казалось, что я живу второй раз, — когда-то, раньше, жил, всё знаю, и ждать мне — нечего, ничего нового не увижу.

92